Самый сокрушительный удар по всей завиральной идеологии вокизма наносится не словами, а живым воплощением их собственных грёз. Вокизм 21 века вырос из неомарксизма века 20-го как Гоголь из Шинели №6. Возьмем биографии и работы самых известных неомарксистов.
ФУКОЖил да был Мишель Фуко, человек, чей ум был острым, как шпилька для дамской шляпы, и столь неистовым, что бывалым капиталистам становилось дурно при одном упоминании его имени.
В «Словах и вещах» (1966), том удивительном трактате, где каждая фраза сверкает интеллектуальной пудрой, Фуко объявил, что “человек был изобретен недавно”. Ах, какое изумительное открытие, какое чудесное новаторство. На деле же оказывается, что наш уважаемый Мишель имел в виду ровно следующее: только после эпохи Возрождения факт бытия человека — не крестьянина, не солдата, не дворянина, а именно человека как категории — обрел ту особую важность, которой мы его ныне наделяем. С той же логикой мы могли бы провозгласить динозавра величайшим нововведением современности, и никто не посмеет возразить.
Кроме того, Фуко заявил: дурдом, тюрьма, суд, детский сад и даже больница, где лечат людей от поноса – всё это изобретения Мировой Буржуазии. Ах, вы только представьте: пошёл дождь — и виновата буржуазия. Снег? Тоже она.
Не утруждал себя Фуко скрупулёзным сбором доказательств — зачем, коли есть парадоксы. Но ах, ирония судьбы. На склоне лет наш Мишель заболел СПИДом, ибо был столь голубым, что даже суровые гомосексуалисты Сан-Франциско смотрели на него с трепетом и лёгким ужасом, как на мифическое существо из сказки о философах и вампирах. И что же? Он побежал сверкая пятками в больницу, которую сам же когда-то сам же заклеймил как буржуазный инструмент угнетения. В тот самый «Сальпетриер», бывший дурдом.
Там, он и встретил свой логичный конец.САРТРСартр горячо поддержал террористов, расстрелявших израильских спортсменов на Олимпиаде в Мюнхене в 1972 году.
По Сартру выходит, что “Рабочий” — не плоть и кровь, не уголь и пар, а сияющая абстракция, созданная из пылкой риторики левых мыслителей. Если абстрактный рабочий вдруг перестает соответствовать замыслу интеллигенции, его можно без колебаний отправить на метафизическую свалку, где он растворяется в воздухе философского торжества.
И вот антибуржуазная риторика Сартра, словно лезвие дамасской стали, изменила язык и повестку дня французской философии, разжигая революционные амбиции студентов, прибывших в Париж из колоний.
Один из них, вдохновленный, позднее вернулся в родную Камбоджу и воплотил «тотализирующую» доктрину, где буржуазия стала мишенью серийности и инаковости, а все преграды реального мира смело игнорировались.
На лучших парижских вечеринках Сартр присутствовал, как джентльмен высшего света, сопровождаемый дымкой интеллигентной абсурдности. Гошист же, мудро расставив приоритеты, лает лишь на того, кто кормит его, демонстрируя тем самым более здравый инстинкт самосохранения, чем все эти философские штучки вместе взятые.

В итоге, когда читаешь эти истории, невозможно не улыбнуться: философия становится балом абсурда, а мир — сценой, где реальные события превращаются в театральные метафоры, где каждый рабочий — всего лишь декорация, а Сартр — несравненный маэстро всего действа.
АДОРНОКниги великого левого философа Адорно, вместе с творениями его спутников из Франкфуртской школы, ниспослали волны учёности и умственного смятения на головы “новых левых”, так что даже
сама Анжела Дэвис не могла устоять перед блеском его семинарских прозрений. Но увы, гремучий ветер студенческих движений 1968—1969 годов, подобно буре на море, столкнул философа с юными левацкими мореплавателями.
Сначала наш профессор мирно беседовал с представителями Социалистического союза немецких студентов, после чего студенты принесли растяжку с надписью:
"Левые фашисты Берлина приветствуют Классициста Тедди!"
Представляете: философ в очках, со всеми достоинствами академической строгости, стоит, а перед ним пляшет молодежь, словно в маскарадном бале абсурда. На попытки сказать, что произошло чудовищная ошибка, товарищи студенты, ему отвелили:
"Профессор Адорно всегда готов засвидетельствовать склонность западногерманского общества к бесчеловечности. Однако он отказывается высказать своё мнение, столкнувшись с конкретным проявлением бесчеловечности. Он предпочитает молча страдать от противоречий, которые он перед этим констатировал."

А потом новые комсомольцы решились устроить политическую дискуссию в опечатанной аудитории.
Три смелые студентки обнажили перед профессором грудь. Адорно вызвал полицию. Ах, это была его последняя лекция, подобная финалу оперетты, где маэстро падает замертво от аплодисментов и цветов.
После стольких химерических происшествий профессор бежал стремглав в Швейцарию для работы над “Эстетической теорией”. И там, в тиши горных озёр и швейцарских часов, его сердце, изнурённое бесконечными диалектическими размышлениями и лепестками роз, остановилось навсегда — как финальный аккорд в симфонии, где смешное и трагическое сплелись в невообразимый узор.
АЛЬТЮССЕР
Алютюссер задушил свою жену.Но говорят, что удушение супруги, совершённое им в приснопамятном 1978 году, было не столько делом рук, сколько делом доктрины: ответом на её крамольный «ревизионизм».
Иначе говоря, философия, не найдя выхода на бумаге, нашла его в спальне. Так семейная жизнь была принесена в жертву чистоте теоретической линии — жертва, надо признать, не предусмотренная ни одним катехизисом, но вполне в духе времени.

Остановимся же на трудах Альтюссера с особым вниманием, ибо именно он предложил образчик языка столь тщательно закупоренного, что в него невозможно просунуть ни вопрос, ни сомнение, ни, упаси Боже, ответ. На этом наречии дозволено изъясняться лишь теми формулами, которые понятны исключительно тем, кто заранее отрёкся от способности мыслить вне их. Альтюссер прекрасно понимал:
первой целью всякой революции служит язык. Надлежит создать новояз — такой, где истина почтительно выведена в отставку, а на её место усажена власть, которая затем, слегка сменив вывеску, объявляет сей подлог «политикой истины».
Характеристики, раздаваемые этим языком с неутомимой тоталитарной щедростью, обнаруживают занятную особенность, на которую указывали и иные наблюдатели: все несогласные аккуратно спрессовываются в единый ком под названием
«Единое Зло». Зло это, подобно мифическому зверю, имеет множество голов, но всегда одну и ту же вину — несогласие.

Данный пассаж превосходно иллюстрирует тяжеловесную и подозрительно самовращающуюся прозу Альтюссера, где мысль кружится вокруг себя, как безумец в воображаемой клетке, старательно измеряя шагами собственную ограниченность.
Основную идею Альтюссера можно выразить с обезоруживающей простотой: “понять идею — значит усмотреть, что в ней содержится идея”. Однако же сей заколдованный круг, выстроенный из одной лишь тавтологии, действует гипнотически, указывая на некий «глубинный смысл», который, по всем признакам, всегда лежит под поверхностью — вне досягаемости, но непременно рядом, как истина в руках власти.
ЖИЖЕК
Был еще один такой бородатый коммунистический философ Жижек. Впрочем, почему был. Он до сих пор есть.Жижек, заехал на машине абсурда так далеко, что сумел поставить знак равенства между Кантовской категорией и де Садовским эротическим энтузиазмом — и все это с видом человека, вынырнувшего из собственных размышлений, словно из парового котла.
В классическом неомарксистском анализе идеология понимается функционалистски, то есть как система иллюзий, с помощью которой власть обретает легитимность.
Жижек же утверждает: если мысль левая, реальность может быть отменена. Не важно, что делаете вы, важно лишь, что вы думаете о своих действиях — и мысль эта всегда как воронка в абсурд, куда реальность с удовольствием проваливается.

Новые левые мыслители, облачившись в рясы новояза, начинают свои наступления с языка, ибо язык — это стратегическое орудие, устраняющее согласие и вынашивающее будущую власть. Материальные силы, антагонистические отношения, структуры доминирования, «генерические процедуры», большой
Другой, товарный фетишизм — весь этот сложный оркестр словесной мистификации призван превратить социальный мир в неприступный замок для обычного разума, словно буржуазия, оказавшаяся в лабиринте зеркал.
Каждый факт сжимается до фрагмента старой гегемонии, осуждённый как фетиш, отброшенный ризомами, оторванный квадратным корнем из минус единицы; а Жижек напоминает: Реальное — иллюзия, а ты, пытающийся его защитить, вовсе не экзистируешь. И вот нам предлагается не отвергать террор, а перизобрести его, ибо Гитлер и Сталин, по мнению философа, недостаточно жестоки, а сталинизм — слишком этичен.
ЛУКАЧ
Самым позорным неомарксистом был Лукач. Лукач провозгласил: «Коммунистическая этика требует высшего подвига — действовать безнравственно!» Он мечтал жить в СССР, что и осуществил.
Когда Лукач приехал в Москву в 1930 году, он явился туда, как герцог на бал, но тут же его заставили каяться. Он был подвергнут процедуре унизительному самобичеванию, ведь его «История и классовое сознание» был осуждена на V Конгрессе Коминтерна. «Ревизионизм», «реформизм», «идеализм» — какие сладкие слова для уст зрелого аристократа мысли. И Лукач, сам того желая, повторяет их вслух, словно делая реверанс перед критическим трибуналом.

Каждый раз, когда менялся курс ВКПб, Лукач пересматривал свой марксизм и чуть ли не призывал расстрелять себя как бешенную собаку. Но умудрился с хитро приподнятой бровью осторожно обойти все ловушки реальности, чтобы, подобно магу, творить заклинания на страницах своих трактатов.
Лукач как мастер лицемерия превратил реальность в лабиринт, где любой факт, сопротивляющийся «тотальной» теории, немедленно обрекается на эмпирический ад: «Тем хуже для фактов!».Философы науки знают Дюгема и Куайна — теорию можно подогнать под любые данные и данные под любую теорию. Но Лукач идёт дальше: он отвергает данные вовсе, как зловредный алхимик, превращая марксизм в чудесное существо, празднующее триумф над наукой и здравым смыслом.

Любой современный мыслитель, осмелившийся не согласиться с постулатами марксизма, немедленно объявляется «буржуазным». А истинный марксист — «пролетарий». Термины, как комические маски, лишь имитируют социальную реальность. Лукач, вооружённый этими словами-паразитами, словно фехтовальщик, колет ими каждую мысль, отклоняющуюся от канона.
И если кто осмелится заглянуть в голову обычного рабочего — ах, это грех величайший.
Ошибка «оппортунизма». «Путаешь психологическое состояние пролетария с классовым сознанием пролетариата». Говорить от лица рабочего может только партия, и партия непогрешима, как королевский монарх в парадном сюртуке.
Пролетарское мышление вне классики марксизма — мираж. Метод — диалектика, передаваемая от Фихте через Гегеля, Фейербаха, Маркса и Энгельса, к Ленину и, наконец, к Лукачу — потомственному барону, ученому и эстетствующему заговорщику.
БАДЬЮЖизнь же другого теоретика Бадью, невольно наводит на память одно леденящее душу изречение
доктора Лакана, утверждавшего, что «всё существующее существует лишь постольку, поскольку оно не существует». Иными словами, если вы что-то видите — немедленно сомневайтесь.
Особенно горячо разделяют сие убеждение те, кто имел счастье (или несчастье) посещать семинары означенного заклинателя. Там, на глазах у почтенной публики, с поразительной ловкостью стирались целые кварталы реальности: сначала исчезал субъект, затем — не к ночи будь помянут — Большой Другой, следом пропадали сексуальные отношения, потом сам слушатель обнаруживал, что он не экзистирует, а в довершение всего выяснялось, что его стремление к истине подозрительно прикрывает нечто хирургического свойства. Публика аплодировала, ибо исчезать коллективно всегда веселее.
Однако же умственные упражнения Бадью устремлены не к скучному Бытию (слишком уж оно есть), но к Событию — слову столь величественному, что его пришлось вынести прямо в заглавие. Истина, по сему учению, не имеет ни малейшего отношения к тому, что существует: она вся помещена в Событии, как варенье в банке, и подлежит вскрытию лишь при наличии революционного ножа. Посредством этой теории автор с неослабевающим рвением пытается реанимировать революционное сознание — пациента, который, по всем медицинским признакам, давно скончался, но всё ещё значится живым в регистрах философии.
Можно часами колотиться лбом о смысл подобных пассажей, но смею утверждать: переводу они не подлежат. Ибо состоят из мыслей, не связанных ни между собой, ни с действительностью, ни даже с соседними абзацами. Контекст, который обычно придаёт словам значение, здесь аккуратно вынут, как скелет из рыбы, и выброшен за ненадобностью. И в этом, собственно, и заключается весь их смысл: подобно матемам Лакана и ризомам Делёза — тем самым философским вросшим ногтям, — они приучают к новому образу мышления, который с железной надёжностью направляет любой разговор в заранее нужную сторону, независимо от того, стало ли хоть что-нибудь понятнее.

Особой же новинкой от Бадью является представление теории множеств в качестве онтологии, то есть науки о чистом бытии, и попытка переписать всю философию на языке
«матем» — обрывков математики, вырванных из родной среды и снабжённых магической аурой доказательства. Эта алхимия даёт на выходе удивительный сплав смысла и бессмыслицы, терминологических недоразумений и восторженных сравнений, где каждая ошибка подаётся с видом откровения.
По уверению самого автора, существует четыре проверенных способа приближения к великим, то есть непременно революционным, событиям: любовь, искусство, наука и политика. Все они были торжественно окрещены
«генерическими процедурами» — термином, значение которого остаётся столь же туманным, сколь и благородным. Впрочем, смысл его всегда один: какие именно математические формулы можно использовать, чтобы прикрыть главную цель — освятить собственную утопию авторитетом арифметики.
ЛАКАНОсобую же роль в сем карнавале играл
доктор Жак Лакан — человек, который не пропускал ни одной юбки, утверждал с академической серьёзностью, что сексуальных отношений не существует. Высказывание сие, надо признать, звучит особенно убедительно из уст серийного соблазнителя, не делавшего различия между пациенткой и гипотезой.
Любовь к истине, уверял Лакан, есть любовь к тому, что истина скрывает, а именно — к кастрации. После нескольких страниц подобных признаний читатель, продравшись сквозь заросли терминов, начинает подозревать, что главный объект значения при буржуазных условиях столь же реален, сколь квадратный корень из минус единицы, особенно если извлекать его из эго со знаком минус. И тут внезапно становится ясно: расстояние между объектом a и экзистенцией e примерно равно расстоянию между Фрейдом и аферой — различие заметное лишь специалисту.
Излагается всё это не в форме спора, Боже упаси, а в виде бесконечного потока абстракций, из которого с предусмотрительностью удалены всякие упоминания о жизни, людях и событиях. Ключевые слова складываются в ящики,
ящики запираются, ключ выбрасывается в Сену, а реальность объявляется вульгарной.
Именно здесь и раскрывается тайна успеха
Лакана: он обнаружил неисчерпаемую силу бессмыслицы, если та подаётся с выражением личной харизмы и математической мимикой. Он доказал, что значение — вещь необязательная, почти неприличная. Достаточно нескольких матем, уверенного тона и взгляда человека, знающего тайну, — и вот вы уже участник формирования революционного сознания, не запачкав ни манжеты, ни совесть.
Тем временем новые левые интеллектуалы пришли к блестящему выводу:
доказывать марксизм не
требуется — надлежит описывать мир так, словно он уже доказан. Каждый факт должен дрожать и резонировать с воображаемым голосом угнетённых, доносящимся издалека, желательно с эхом. Экзальтированному уму, погружённому в собственную
«процедуру истины», нет нужды смотреть под ноги, где валяются трупы обыденности. Истинно благими объявляются лишь те, кто посвятил себя науке, любви, искусству или политике. Юристы, фермеры, сапожники и сиделки — люди второго сорта, ибо заняты реальностью. Таким образом один известный философ весьма деликатно описал собственную биографию и объявил себя спасённым.
На кону, впрочем, стоит не благо, а власть.
И победа достигается с изяществом фокусника: квадратный корень из минус единицы, метко брошенный в оппонента, немедленно лишает того морального достоинства и, по метафоре, всего остального. Истина подчиняется необходимости, необходимость — относимости к делу, а дело, разумеется, всегда моё.
Обильные ссылки на редкие труды по физике частиц, антропологии и музыковедению служат для окончательного устрашения читателя. Если же вам возразят, что всё это — игра со смыслом и бессмыслицей, то именно так и задумано: бессмыслица объявляется столь же законной формой общения, как и смысл, а логика — буржуазным предрассудком.
Если вы способны воспроизвести этот язык, не обременённый истиной, наблюдением или искренностью, вас непременно ждёт высшая оценка. Ибо главное — не мыслить, а звучать. Революция, как известно, начинается с фальсификации: сперва языка, затем реальности, а там уж как пойдёт. Так было и при великих революциях, и в университетских городках, где псевдоматематика, политический экстаз и богатое воображение сошлись в едином экстатическом хоре.

Шасси сей машины абсурда было собрано Лаканом — психиатром столь эксцентричным, что принимал пациентов быстрее, чем цирюльник клиентов, иногда совмещая терапию со стрижкой. Его метод состоял в том, чтобы научить пациентов мыслить тем же языком, что и он сам, — что, разумеется, исключало возможность выздоровления, но обеспечивало преданность.
Так и вышло: славу обеспечило не излечение, а влияние. Истина тут ни при чём. Главное — объявить себя на правильной стороне истории, и тогда всё дозволено, всё прощено и всё смешно. Особенно — реальность.
ХАБЕРМАСХабермас считал, что на свете есть только буржуазия и угнетенные мавры, к котором он относил всех женщин, независимо от их цвета кожи. И все что происходит в мире – это эксплуатация первых вторыми.И тут, между прочим, возникает чисто философская дилемма: куда отнести футбол, джем-сейшен, секс, богослужение или семейный ужин? Хабермас, как великий загадочник, оставляет это на ваше усмотрение, не говоря, исключает ли он их, обнимает ли их или поставляет в виде меню к обеду.
Так что же нужно делать. – Нужно освободится!
Освобождение, по версии Хабермаса – это прежде всего освобождение языка. Какой парадокс: язык, пленённый в цепях бессмысленного жаргона, вдруг объявляется свободным и идеальным, словно голубь, который до этого дня провёл жизнь в конюшне, изучая Платона и отчёты налоговой.

Попробуйте вытащить хоть какой-то смысл из книг Хабермаса. Они словно составлены комитетом ленивых троллей: каждая глава – отдельная «разнарядка», где одна-единственная мысль занимает страницу или две, и вы скользите по ним, как кошка по льду, пытаясь понять, куда ведут все эти тропы и тупики. Ах, конец текста никогда не наступает Он ускользает, как сапоги на босую ногу.
Это чистый обман. Определения поглощаются тавтологиями, а тавтологии – определениями, и вы, уважаемый читатель, внезапно ощущаете себя археологом в руинах древнего языка, где каждая лопата – это новая загадка.
И, наконец, венец всего этого – параноидальный интеллект! Он так боится потерять иллюзию своей непогрешимости, что преследует всех, кто смеет взглянуть на текст иначе, чем он велел. Язык этот, лишённый значения, существует ради власти, а синтаксис его – как мушкетёр с обязательным шпагоносным приличием, охраняющий абстрактное господство.